«Тебе ясно, *****?»: История насилия в богатой семье

Не все дети любят своих родителей. О том, что в ванной их били, а не просто купали, они часто вспоминают, только повзрослев. Есть стереотип, что домашнее насилие — удел неблагополучных семей, но психологический террор можно найти и в очень состоятельных семьях. Такие отношения годами сохраняют в тайне.

22-летняя дочь московского банкира анонимно рассказала The Village о том, как ее мать, будто асбестовая пыль, годами отравляет существование близких, оставаясь неприкасаемой.

Звонок

— То есть ты остаешься на даче, а бабушка едет домой.

— Нет, пусть бабушка тоже будет здесь.

— *** [хер] тебе в рот, *****. Я говорю, или так, ***** [шлюха], или этак. Тебе ясно, *****?

Мне было 12 лет, когда я научилась записывать звонки матери, чтобы их потом могли приобщить к полицейскому делу. Она не пьяна, мы спорили уже десять минут.

Никто не верит ребенку, когда он говорит, что мама его не любит, ведь дети априори капризные. Мне нужны были доказательства. Последний раз мама разбила мне о голову керамический чайник — осколки порезали руки и шею, затем она отпорола меня металлической бляшкой ремня, а в коридоре повалила на пол и продолжила избивать ногами. В тот же день я сбежала и несколько месяцев с ней не пересекалась. Я боялась оставаться с ней в одном помещении. Уже ненавидела ее тогда, но еще думала, что смогу ужиться до совершеннолетия — поэтому приехала с бабушкой к нам на летнюю дачу. Дом принадлежал маме, и она, конечно, сразу об этом узнала — позвонила мне, чтобы выставить ультиматум.

— Но почему бабушка не может остаться?

— Я тебя не спрашиваю, овца, *****.

— Раз я твоя дочка, со мной можно хотя бы иногда советоваться.

— Я в жопу не нуждаюсь, как и в твоих советах. Ты что, сука, совсем ******, что ли, *****? Мне кажется, ты просто там расслабилась, *****. Я тебе сейчас за советы ***** [рожу] разобью, овца. ******** [сваливай] подальше, *****. К бабушке, *****, пока я тебе ***** не дала [не избила]. Я сейчас приеду вечером — ты у меня ***** ********* [сознание потеряешь], овца, понятно? Вот почему ты доводишь людей до такого состояния?

— Ты сама себя доводишь, я уже не вижу в этом ничего удивительного.

— Мне насрать, что ты там, дура, видишь, *****. ******** овца, *****. Ты у меня дождешься, красавица, вот правильно ты делаешь, что не остаешься. Тебе мало дают ***** [бьют], *****, — надо давать тебе больше. И никуда ты, *****, не пойдешь, ни на какие, *****, концерты. И в Голландию ты со мной не поедешь — сиди, *****, у бабушки, *****. Целую.

Конец записи (копия имеется в распоряжении The Village. — Прим. ред.).

Мать перезвонит через полчаса, когда остынет — ей все еще нужно уговорить меня забрать заявление о побоях.

Богатые родители

На столик выкладывают пачки банкнот. Мне пять лет, это была наша игра, пока папа заканчивал работу: надо было понять, какая из купюр — подделка, и, наоборот, из кучи выбрать настоящую. Конечно, это незаконно: детей нельзя пускать в хранилище банка, а обменники не могут оставлять себе фальшивки — их нужно сразу сдавать в полицию. Если принесли три фальшивых купюры в одной кассе — значит, ты достаточно близок к производителю и партию еще не успело размыть в обороте. Но в реальности, когда кассир говорит клиенту, что какие-то из его купюр поддельные, человек просто бросал все и убегал.

Отец не сразу стал банкиром. Родители выросли и познакомились в Салехарде. Мама из бедной многодетной семьи, папа — из обычной. В 90-е они внезапно начали грести деньги лопатой: сначала были монополистами при поставке фруктов на Крайний Север, потом занялись финансами и в какой-то момент по работе даже получили визу в Канаду. Иметь капитал в 90-е в изолированном поселении — это опасно, а родители были в городе одними из ключевых фигур — несколько раз на них покушались (у папы до сих пор шрам на животе). Мама как раз в этот момент забеременела — вот они и решили родить меня в Монреале, чтобы я автоматом получила канадское гражданство «на всякий случай». Затем, в 1996-м, мы перебрались в Москву.

Все детство меня держали под строгой опекой. Утром от двери в школу забирал водитель, он же обратно и привозил. В каждом доме, куда бы мы ни переезжали, я жила за заборами. Дольше всего — в элитном ЖК Полонского: его оккупировали какие-то спортсмены, чеченцы и телеведущая Дана Борисова. Иногда мы просто так снимали коттеджи на полгода — например, за Троицком, в районе Красной Пахры, или на Рублевке. Все это время параллельно строился наш собственный дом на Новорижском шоссе — в целом ничего необычного: трехэтажный, современный, с огромной люстрой Swarovski в холле, шестью спальнями, прозрачным потолком, винным погребом, отдельной прачечной, ванной для собак. Луг спускается к местной речке, участок 100 соток — с домом сейчас он стоит около миллиарда рублей. Я еще помню, когда у Пескова нашли дачу недалеко от нашей, я рассматривала ее и не могла понять скандал: дом дешевле, участок меньше, поселок беднее.

Когда мне было девять лет, уволили няню, которая с самого детства компенсировала мне недостаток любви. Мать, когда вообще бывала дома, а не на работе, обыкновенно унижала всю прислугу, текучка была в основном уборщиц и водителей, но в этот раз няня не выдержала. Одновременно у меня родилась сестра Эмма. Все внимание семьи переключилось на нее, а для меня жизнь перевернулась так резко, что я не успела научиться ухаживать за собой. После декрета мама стала работать два через два, и у нее впервые на моей памяти появилось свободное время. Именно с этого момента начался ад — потому что я наконец-то с ней познакомилась.

Ее словно не было десять лет, и вот она объявилась — только оказалось, что ей не нравится во мне абсолютно все: как я выгляжу, провожу время, мои увлечения, оценки в школе. Некоторые сцены я помню лучше, чем другие, потому что они повторялись — мама таскала меня по бутикам. В сущности, для нее я была декорацией, атрибутом ее образа. Собрание клише: миллиард пластических операций, силиконовая грудь (она трижды меняла имплантаты), выбеленные волосы, такой образ городской стервы. Она даже ездила — это не шутка — на золотом «Кайене» с тремя семерками (подтверждается фотографиями из семейного архива. — Прим. ред.). Каждый месяц меня возили в сраный Benetton на Пушкинской. Там в раздевалках мы проводили по четыре часа, мать оккупировала сразу три кабинки, пока мы не купим то, что ей нравилось. Даже если мне было неудобно — мать отвечала просто: «Мне ***** [насрать]».

Мат перманентно присутствовал в нашей семье, и это была не ругань — она им разговаривала. Каждое столкновение с ней вводило меня в режим ЧС, будто в доме жил чужой человек, которого стоило избегать. Моя комната запиралась на замок. Конечно, это была иллюзия личного пространства — мать легко его вскрывала, потому что «все комнаты принадлежали ей». У меня не было неприкосновенных вещей — всю комнату, сумки регулярно шмонали. Забавно, что родители при этом всегда пускали в гости моего первого парня, Артура: мы дружили семьями, мальчик всегда уверенный и хладнокровный. Меня же при этом держали будто на привязи. Закономерно, что там же, в своей комнате, я и лишилась девственности, в 12 лет. Мне не столько нравился секс, сколько момент после, когда я лежала на боку, а парень обнимал меня сзади — только так я чувствовала себя абсолютно защищенной.
Побои

В тот последний раз, переломный мама сильно избила меня из-за оценок буквально за завтраком. Я привычно не вслушивалась в ее крики: абстрагировалась, будто это шум, временами поддакивая, запоминая только новые реплики. И вдруг краем глаза я вижу, как она замахивается с чайником в руках. Я даже не сразу поняла, что произошло, просто волосы вдруг стали мокрые, в сладком чае и крови. Я бросилась бежать в коридор, а она ринулась за мной — в квартире больше никого, я заперта, водитель обещал подъехать только через 15 минут.

Я заперлась у себя и, пока мать искала отвертку, начала судорожно пихать в рюкзак пачки денег, кофты, плеер с музыкой; в этот момент она проворачивает замок снаружи и открывает дверь. Видит раскрытые ящики, все понимает. Хватает мой любимый фотоаппарат с полки и опять кидает его в меня — он пролетает мимо и разбивается о стену. Потом, конечно же, мне купят новый, как и каждую следующую разбитую любимую вещь — будто это что-то искупает.

В такие моменты ее энергия была неиссякаемой: даже когда она видела, что человеку больно, она не уставала и не останавливалась. Снимает ремень и начинает стегать меня металлической бляхой. Я сползаю на пол, тяну рюкзак и бегу в коридор. Мать снова добирается до меня и толкает в шкаф, я снова ударяюсь головой, падаю на ее туфли, она продолжает добивать меня ногами. А я смотрю на нее снизу вверх и слышу между ударами: «Это хорошо, что ты не улыбаешься, сука. Теперь я буду ******* [бить] тебя каждый раз, как ты улыбнешься».

Опомнилась я только в машине, потому что начала без причины задыхаться — это называют паническими атаками. Водитель же подумал, что у меня просто кто-то умер. К учительнице в классе подошла в слезах, что-то пробормотала и выбежала в коридор — она принесла валерьянки и просто продолжила вести урок. Частная международная школа — 11 тысяч евро в год. Со мной учились сыновья министров ельцинского правительства, а в классе во время уроков всегда сидел телохранитель. Возможно, преподаватели что-то и подозревали о методах моей мамы — я не первый раз появлялась в синяках. Но им это было не важно: общий принцип для частников — «родителей трогать нельзя».

Помню, как я сидела в коридоре и обдумывала, что делать дальше: уйти ли мне в лес, а где тогда достать одежду зимой, а сколько стоят куртки. Позвонила бабушке — мы виделись раз в год, но я запомнила ее как боевую общественницу и единственную, кто маму не боялся. Ничего объяснять не пришлось — я просто сказала, что домой вернуться больше не могу, и она приехала за мной на такси. Именно бабушка потом рассказала те случаи насилия, которые я, ребенок, просто не осознавала. Например, что мать унижала меня даже при гостях на ужине с друзьями в Китае или что била Эмму в ванной, когда купала. Тогда же я стала вспоминать и то странное, что происходило с сестрой на моих глазах: ей было уже четыре года, когда мама разбила ее игровую приставку и накричала, а Эмма испугалась настолько, что просто описалась на диван.

Полиция

Только когда дверь квартиры бабушки в Серпухове закрылась на все замки, я почувствовала себя в безопасности. Разделась — она стала осматривать и обрабатывать все раны, гематомы и ссадины. Вечером я уже четко знала, что хочу написать на маму заявление — начиталась в интернете, что после трех бумажек ее лишат родительских прав. Тогда она не сможет приближаться ко мне ближе чем на 20 метров, и, возможно, у нее даже отберут сестру. Я подумала: «Как круто!» Бабушка только переспросила: «Ты понимаешь, что обратного пути не будет?»

В серпуховском отделении сразу позвали полицейскую по делам несовершеннолетних. Она отвела меня в отдельную комнату, попросила рассказать все в мельчайших подробностях. Когда я цитировала ей реплики мамы, полицейская переспрашивала, мол, это она пьяная так разговаривала, а я отвечала: «Да нет, это как обычно». Снимать побои нас отправили к врачам при морге на окраине Серпухова — для меня, выросшей в элитном московском районе, вся эта разруха и трэш вокруг казались Чернобылем.

Я провела у бабушки половину лета, меня навещал парень, мы гуляли по лесу. Каждый раз на подходе к дому я звонила удостовериться, что там меня никто не поджидает — от чувства преследования я так и не избавилась. В августе вместе с бабушкой я предприняла вылазку в Москву, на нашу семейную дачу. Здесь и раздался тот самый звонок от матери (запись имеется в распоряжении The Village. — Прим. ред.).

— Да, между нами есть большая, серьезная проблема. Очень серьезная. Но сейчас мы друг друга не трогаем, не обижаем, и давай так дальше и жить — ровно. Водитель едет, и он в любом случае повезет бабушку обратно к ней, в Серпухов. А ты можешь сделать как хочешь: можешь оставаться у нас на даче, можешь уезжать с ней.

— Хорошо.

— Я бы хотела, чтобы ты осталась.

— Понятно.

— Да. То есть я обещаю, что я тебя… не стукну. На данном этапе.

— Ну а я не верю, поэтому я возвращаюсь в Серпухов.

— Мне, честно говоря, очень неприятно. У тебя что, мама — балабол, что ли?

— Нет, я просто тебе не верю.

— Так, послушай, я попытаюсь тебе объяснить. Одно дело — что я могу тебя стукнуть вообще, в принципе. И даже считаю, что это полезно и нужно делать. Это просто мое видение, я так вижу. В этом нет ничего дурного. Другое дело — что я обещаю сейчас этого не делать. Я тебя не трону.

— Я не останусь, я волнуюсь за себя, поэтому поеду в Серпухов.

— Но я же пообещала.

— Дело не в том, что ты обещаешь, а в том, что у меня есть инстинкт самосохранения.

— То есть ты считаешь маму социально опасной, что ли?

— Может быть, и так.

После этого переговорщиком выступал уже отец — он хладнокровно выслушал телефонные записи, сказал только «****** [кошмар]» и удалился — якобы разбираться. Он всегда был очень интеллигентным, добрым, не умел идти на прямой конфликт. Из-за неспособности к агрессии главой семьи на самом деле был не он, а мама. Папа уважал меня, у нас происходили редкие, но доверительные разговоры на равных, мы могли вдруг несколько часов рассуждать о литературе или политике, и я очень это ценила. В очередной раз в машине он внезапно признался, что подумывает о разводе. Меня прорвало, и я выдала тираду: мама больная, нужно бежать от нее, она чудовище, и я боюсь за Эмму в будущем. Помню, что у отца сдали нервы.

— Ты на суде это повторишь?! Это ты сейчас такая смелая, а когда она будет стоять перед тобой в зале, тебе станет страшно.

— Да мне сейчас страшно! Жить с ней страшно, видеться вообще! Она наш враг, я хочу жить с тобой. Мы заберем Эмму, ты просто разведись.

Отец тогда так и не решился. Мама каким-то образом убедила его, что можно жить ровно, и даже выманила меня обратно в Москву, когда закончилось лето. Я вернулась в ту же самую комнату, где меня избивали. Две недели мама была идеально чуткой и вежливой, словно психопат. Очередным утром она уговорила меня съездить в полицию и «что-то подписать». Нас привели в кабинет следователя и вместе посадили перед папкой с моим медосмотром и рукописью заявления. Полицейский спрашивает: «Это правда?» — и смотрит на меня. Рядом сидит мама, которая меня избивала. Я говорю: «Да». Она взрывается: «Ой, ну ребенок сглупил, вы же понимаете», тра-та-та-та. Полицейский просит ее выйти, мать вскипает: «** *** [ни хера] я не пойду никуда». Тогда выводят меня, и из-за двери я слышу, как они 15 минут ругаются, раздаются стуки, затем шелест бумаги — мама выскакивает из кабинета, продолжая что-то рвать в руках. Она никогда не боялась полицейских, и у нее были связи. Больше я это заявление не видела.

Проекция

Все свое насилие ты возишь с собой, куда бы ни делась. Я вышла замуж за того самого парня, с которым провела детство. Выигрышный вариант: я считала, что выбраться из-под власти мамы можно было, только избавившись от опеки, от ее денег и манипуляций. Родители заставили меня доучиться в пансионате — школе полузакрытого типа, где спят в общих комнатах типа казарм, кормят и одевают по уставу, отчитывают за презервативы в тумбочках — карикатурная антиутопия. Папе с его идеализированным видением власти это казалось классным завершением воспитания. Мама и вовсе была в восторге.

Затем, сразу как мне исполнилось 18, мы с Артуром расписались в загсе, и я съехала к нему. Люксовый частный поселок сменился панелькой в Южном Бутове. Комната десять квадратных метров — для меня контраст был сумасшедший, слишком тесно. При этом я была счастлива, это был рай в шалаше, пока муж не начал расставлять приоритеты. Он тоже привык быть главным. Я нашла работу в журналистике и стала сама себя обеспечивать. Артур отнесся к этому пренебрежительно. Чем больше я работала, тем меньше успевала по хозяйству, начались упреки. А потом он поднял на меня руку.

Это был теракт в Брюсселе в 2016-м, с самого утра нужно было помогать по эфиру — я работала удаленно. Артур дергал меня, мы снова собирались вместе пойти в магазин, но я не могла оторваться. Тогда он сказал: «Я сейчас тебе интернет отключу». У меня в голове будто что-то щелкнуло: он угрожал мне почти как мать. Я заперла его на лоджии изнутри, пока он курил, и стала быстро набирать сообщения в рабочий чат, чтобы меня успели подменить на смене. У Артура просто сорвало башню — он закричал, взял табуретку и стал разбивать ей балконную дверь и стекла. Я сидела в оцепенении и боялась подойти. Наконец он выбрался, схватил меня за шею, бросил на кафель и ушел. Я успела написать в чат «вызовите мне полицию», но Артур так и не вернулся.

Скоро я подала на развод, но с нашей квартиры не съехала. Я не могла сама оплачивать жилье, а просить деньги у родителей было недопустимо. Мы снова начали видеться с Артуром. Он дал деньги один раз, потом еще раз и еще. Постепенно наши встречи стали утилитарными, как проституция: он спал со мной, оставлял на квартплату и уезжал. Кажется, для него это даже стало фетишем, а у меня в голове был кошмар. Начала пробовать разные наркотики, полюбила ЛСД и экстази, потому что они дарили доступное счастье, для которого не нужно было впадать в зависимость от людей. Затем я порвала все связи, бросила работу и уехала в Петербург. Тогда младшая сестра и начала присылать мне странные сообщения.

Младшая

Мама изменила папе, пока я была в Петербурге. Этого он не вынес, пусть и прожил с ней 20 лет, расстался, съехал в отдельную квартиру. Эмма осталась в нашем особняке с мамой наедине. От одиночества мы стали переписываться, и все чаще и чаще Эмма присылала мне голосовые сообщения, кучу диктофонных записей — знакомые крики и скандалы. До тех пор мне казалось, что мама не трогает Эмму либо ее переклинивало именно на фоне подросткового возраста у ребенка. Она совсем не изменилась. Унижения повторялись точь-в-точь, разве что про побои Эмма поначалу упоминать стеснялась. Отца пришлось уговаривать подождать с разводом до ее 12-летия — в этом возрасте дети могут сами решать, с кем хотят остаться.

Иной раз Эмма уезжала в гости к отцу и тогда просто не поднимала трубку. Мать прибегала к знакомым угрозам в мессенджерах:

— Второй вариант будет более экзотичный. Раз у меня нет возможности с тобой поговорить и прояснить ситуацию — я сделаю это в школе при всех. Будь готова, что ты получишь ******** [тумаков], *****.

— Я делаю домашнее задание сейчас, а ты просто орешь на меня, и это никак мне не помогает. И да, эту проблему я решила еще в школе с учительницей, и мы сошлись на компромиссе. Она тебе, видимо, не сказала.

— Пять баллов, идиотина. Я тебе снесу башку, *****, за подобный ****** [вранье] в мой адрес. Конченая дура, которая вообще не соображает, что делает. Ну продолжай, продолжай, ты дождешься, *****.

В 2017-м родители развелись, мы спасли Эмму, будни теперь она проводила с отцом. Я тоже вернулась в Москву, чтобы помогать. Но на выходные Эмма продолжает ездить на Новую Ригу — потому что права матери никто не отменял. Как нарочно, у нее состарилась собственная мать, моя вторая бабушка Ника, которая до этого не жила в Москве. Мама переселила старушку с деменцией в особняк, и издевательства перекинулись на нее. Мать даже прятала от нее паспорт, чтобы та не смогла уехать к тете в Израиль и оставалась только в ее власти.

— Прием. Прием. Прием. Ника тоже должна жить с нами, в Москве, — сестра пишет мне летом в шесть часов вечера.

— Что случилось?

— Бабушка на автомате убрала в ящик мамины таблетки для похудения — подумала, что конфеты, — и забыла куда, мол, склероз. Тогда мама начала орать на нее, говорить, что у бабушки «один диагноз — ******** [отбитая]». Я сейчас просто увела ее на третий этаж, сижу рядом и рисую. А она повторяет, что не может здесь больше жить, и умоляет сдать ее в дом престарелых. Я не хочу ее здесь оставлять, она должна жить с нами в Москве, — повторяет Эмма и присылает мне десяток аудиосообщений со знакомыми тирадами.

— Вот что она ****** [треплется], **** ***** она ***** [треплется]? Ноги в руки и пошла отсюда! Она только такой тон понимает. Как с собакой с тобой нужно разговаривать. Ты только тогда затыкаешься, *****. По-другому не можешь. К сожалению.

— Да найду я их.

— Ну а **** ты тогда ******* [треплешься], *****, я не пойму?

— Я разговариваю.

— Нет ты ******* [треплешься]!

— Ну ответь же ты нормально, ты постоянно материшься.

— За забор вышла, *****, и сдохни прямо сейчас.

— Не пойду.

— Хотела бы — давно бы выкинула тебя из своего дома.

— Не надо меня выкидывать.

— Ну и все, *****! Чего ты тогда ******* [треплешься]?

Я не могу спасти всех. Папа не хочет лишать мать родительских прав — он публичный человек, и для его фамилии это был бы жуткий имиджевый удар. Продать дом он тоже не может — доли разделены пополам, да и найти покупателя на миллиард почти невозможно. Кажется, отец даже до сих пор ее любит, просит жалеть, как нездорового человека. Между собой мы в семье давно подозревали маму в психопатии, но никогда не произносили этого вслух. У нее не осталось друзей. Она известная расистка, но каждые выходные теперь цепляет гастарбайтеров в «Тиндере» и трахается с ними — просто чтобы самоутверждаться. На эти дни бабушка Ника остается в особняке совершенно одна — и я никогда не могу быть уверена, что она сможет встать с постели, что не забудет выключить газ на кухне. В голове матери все это как-то уживается с благотворительностью: все наши детские вещи, бывшие игрушки, ненужный дорогой хлам мама десятилетиями отдавала в детские дома — я нашла ее посты на форумах для нищих.

Иногда мы пересекаемся, я даже привожу в особняк своих гостей — и тогда с лица матери не сходит лицемерная улыбка. Точно такая же, с которой она встречала меня по утрам, во время перемирия, перед тем как уничтожить заявление о побоях. Помню, как она окликнула меня с кухни:

— Подойти, пожалуйста.

— Что случилось?

— Вижу, ты тянешься ко мне, пытаешься поладить. Ценю это. Но ты же понимаешь, что я тебя не люблю?

Этот разговор я записать не успела.

Источник

Текст: КИРИЛЛ РУКОВ
Иллюстрации: ЕЛЕНА БУЛАЙ

Вместе мы сможем сделать больше


Присоединяйтесь к нам в социальных сетях!